Совенко Юрий  Больная

Совенко Юрий
Совенко
Юрий

Посвящается маме


Когда ко мне повернулись задом, но не окончательно, а так, в виде нового эксперимента, очередной блажи, я оставил жену, которую любил слишком долго, и перекочевал в квартиру друзей. Друзья теперь далеко, в крохотной жаркой стране — в апреле там цветут мандариновые деревья и созревают грейпфруты. Впрочем, к теме это не относится...

Состояние одиночества тем острее, чем неопределеннее статус человека — видят в его лице партнера или отношения пропитаны равнодушием, есть у него право жить в семье или его уже не будет никогда. Одиночество, усугубленное бытовым пьянством, депрессией и нервными срывами, само по себе субстанция любопытная.

На третий-четвертый день с начала потребления всякой дряни в гости могут запросто пожаловать черти с предложением перекинуться в картишки, причем не в покер или преферанс, а непременно в дурачка. Спешишь в ванную, умыться перед партией; черти рядышком, шепчутся за спиной, отражаясь в тусклой амальгаме зеркала. Хлещешь себя пятерней по лицу — назойливые шулеры исчезают.

Дрожащие пальцы хладнокровными гадами просятся в глотку — начинается спонтанное очищение организма (в дебюте — выпитым вином, а позже — желудочным соком с примесью желчи). Неизбежная реанимация происходит в виде лежания калачиком с поджатыми к подбородку коленками. На десерт — щенячье поскуливание в отсыревшую, с солеными разводами подушку...

В сложный период я умудрялся читать книгу «Моя жизнь» Троцкого, изложенную в виде занудной навязчивой биографии. Проглотив страниц девяносто, я закрыл фолиант, когда соратник Ленина оставил в тайге боевую подругу с двумя малолетними детьми. Совершив побег из мест лишения свободы, познав вкус немецкого пива, при этом не осилив чужую речь (сознался, что слаб в языках), Лев Давидович по делам партии переселился на туманный Альбион. После горестного прощания на порогах сибирской реки его пути с женой и наследниками, увы, размежевались навсегда.

В книге вскользь сообщалось, что автор с чувством глубочайшего уважения пронес в сердце любовь к мужественной женщине через всю оставшуюся жизнь.

В книге вскользь сообщалось, что автор сохранил в сердце любовь к мужественной женщине на всю оставшуюся жизнь. Далее следовало лирическое отступление, после которого я схоронил голову под марселевым покрывалом неопределенного цвета, в кружевах, порожденных ветхостью мануфактуры. Как человек, гражданин и писатель, Лев Давидович для меня умер...

Когда я бросил пить и читать (зато курил, как индеец в резервации), барабанные перепонки нащупали звук, который тягучими ночами не давал мне покоя. Я никак не мог определить ни места, откуда исходит звучание, ни природы стонов, пока, наконец, не встал на табурет и не приткнул ушную раковину к отдушине - рыдания проникали в квартиру с верхнего этажа. Мне представилось, как на скрипящей плохонькой кровати в ужасе ерзает и кувыркается чье-то хворое тело, пытаясь избежать намечающихся пролежней. Тут же шаркало и тявкало животное, издавая лисьи звуки. Страдала и ворочалась, вероятно, дама.

Вскоре я убедился в этом, повстречав в кабине лифта молодую и крайне изможденную женщину. Поводком она контролировала собачку на ровных тоненьких ножках, толщиной с дешевую церковную свечку. Глаза хозяйки скользили всюду, кроме моего лица, и не произвели на меня приятного впечатления, а бусинки животного, выпученные и смешные, покорили невероятно. Песик цокотал карликовыми гребешками по полу, совал нос, розовый и мокрый, в мои брюки, намочив их напоследок косой веселой струйкой.

Женщина имела нездоровый вид: в сумерках кабины желтело мышастое лицо, украшенное одутловатыми щеками и частыми морщинками на коже. Вдобавок от нее дурно пахло лекарствами и неотвратимым смертным одром. Собаку звали Масюней. Периодически оттягивая питомицу от штанины, хозяйка ругала собаку и обзывала бесстыдницей. Позже я узнал, что женщина больна, по мнению местных эскулапов, неизлечимо.

Мы стали видеться чаще, вместе болезненно встретили листопад (каждый на свой лад), к зиме мы подружились. Вечерами выгуливали собаку, выделяя на моцион не больше пяти минут (Север поделился стылой роскошью), и прятались от январской стужи в ее неубранной квартирке. Устроившись на диване, старательно дули на бесконечный чай и редко говорили на сложные темы. Мужа у нее не было; был друг, которого она называла Петровичем или Альфредом.

Сожитель ушел от нее, как только понял, что затраты на лечение - пустой перевод денег.

«Видит Бог, я сделал, что смог!» - высокопарно изрек он, прощаясь.

Неизвестно, видит ли Бог незначительные, мелкие пустяки, извечные капитуляции или предательство? Любовь - штука странная: ночью она жила в этом доме, дрожала на воспаленных от поцелуев губах, а к утру куда-то исчезла…

С едва уловимым оттенком ностальгии она как-то призналась, что Альфред вытворял с нею всякие безобразия: сплющивал соски, разводил груди в противоположные стороны (пока терпелось), и, оторвав наконец пальцы от жертвы, с упоением слушал хлопок соединяющихся частей тела. Потом игры прекратились - в предмете страсти врачи обнаружили злокачественную опухоль, и любовник оставил сломанную игрушку.

Я не врач, но, на мой взгляд, ее друг был заурядным садистом и скотиной.

В феврале я продал задрипанный «Москвич», который ржавел под чужими окнами. Вырученные деньги ушли на консультации, анализы, консилиумы, и обследования. Далее идут неизвестные медицинские термины типа ингибиторы вкупе с рецидивами и эндокринотерапией. Определения, вызывающие тревогу и чувство полной безысходности…

В марте я избавился от облупленного чудовища — металлического гаража, ворота которого поглотили ледяные торосы. Новый владелец крепко работал ломом и вспотел, как тягловая лошадь при затяжном спурте в гору.

Больной назначили курс — прописали таутакс, применив новейшую схему химиотерапии. Из клиники я забрал ее в мае; доктора сочли исцеление настоящим чудом…

Отпуск мы провели в Крыму, прихватив за компанию животину. В поезде Масюня скучала в корзине, покрытой дранкой, и всю ночь скулила (она всегда скулила). В основном собака вела себя прилично, не считая мелкой шкоды и патологической любви к моим шлепанцам, которые охраняла с рвением кавказской овчарки.

Мы добирались до Золотого пляжа на пароходике, дальше пешком, до мыса Айя. Было любопытно наблюдать, как она оживает, учится по-новому радоваться жизни. Услышав название незнакомого ей дерева (это был эвкалипт), она улыбалась, смеялась на пинию, можжевельник или чабрец. На слове туя она упала в траву и, хохоча, задрыгала счастливыми ножками.

Я, неимоверно гордый, жарил мидии на огромном противне, взятом на прокат у отдаленной группы туристов, подбрасывал в костер хвою вперемешку с можжевеловым мусором и нежно гладил сквозь ситец ее грудь, шепча на ухо, что никому и никогда не позволю сделать ей больно.

Затем она перевернулась, легла на живот, нечаянно согнав собаку с насиженного места (это были мои ноги), а я принялся рассматривать крохотный рисунок на месте, где резинка трусов неизбежно оставляет шелковистый след. Татуировка от луча, пробившегося сквозь крону реликтовой сосны, представлялась сначала китайским иероглифом, а позже, когда я стал целовать сладкими от вина губами соленую черную точку, превратилась в скрюченного скорпиона. И мне отчего-то стало грустно...

Потом зарядили штормовые дожди, сползшие с гор, катера отменили за ненадобностью, и мы уехали домой. Она поправилась, загорела и стала привлекательной. А главное - живой женщиной!

Все изменила шамкающая вставными челюстями телеграмма от ее бабушки, из Туапсе. Что-де она больна в доску - так и было написано на криво наклеенной ленточке. Потом подоспел второй документ, заверенный доктором Шварцем: случился удар, бабушка прикована к матрацу и нуждается в домашнем уходе!

Чувствуя, что меня непременно уволят с работы, я не посмел ей отказать. Полюбил, наверное. К тому же она была еще слишком слаба, чтобы обслуживать старого человека. Еще неизвестно, какая у нее бабушка. С некоторыми старушками и здорового кондрашка хватит...

Однако бабушка оказалась покладистой и безобидной, как икона, забытая в запасниках музея. Правда, умерла не так скоро, как обещали доктора. С месяц цеплялась за жизнь, путая меня с внучкой или покойным мужем, хватая кислород парализованными губами. Опочила бабуля в момент, когда я отлучился, чтобы оставить след на побережье - глотнуть порцию грязной воды, дико отплевываясь пучками мерзких водорослей с рыжими блохастыми тварями промеж них. После купания я долго грелся на камешке, громко и противно икая.

Похороны и поминки были скромными (в смысле гостей) - бабушка пережила почти всех родственников...

До Харькова я путешествовал трудно, едва договорившись с бригадиром поезда - без билета, на третьей пыльной полке, в фазе абсолютного окончания наличности. На квартиру добрался в первом часу ночи, с лицом свекольного цвета, опухшим от жары и голода.

Уснуть не довелось: в углу снова стонало, скрипело и хлюпало. На этот раз звуки меня ошеломили, я не желал слушать ее фальцет: «Ах, Альфред, полегче, котик!», и его склизкий баритон в ответ, это суетливое кряхтение похотливого самца.

Я умылся, переоделся, вызвал лифт (подошел грузовой, что было против правил), вознесся на этаж выше, и пронзительно позвонил в дверь, заткнув пальцем светлячок глазка.

Послышались возня, стук опрокинутого пудового предмета, боязливый вопрос: «Кто там?»

Я ответил, что хочу забрать тапки — мне в баню нужно. Срочно! Смыть грязь с дороги…

Она открыла и сказала, что тапок теперь нет, и представила меня Петровичу. Тот был с волосатым пузом, в наскоро натянутом трико. Из ноздрей Петровича торчали марлевые тампоны; одна сантиметровая волосина пробилась наружу и колола око.

— Альфред, познакомься, это тот мужчина, который помог медикаментами!

Я протерся между нею и стеной, которая, как и все здесь, отвратительно пахла лекарствами, постоял минуту, пытаясь сориентироваться. Удивляясь отсутствию приветливого зверя, нагло прошел на лоджию, нащупал в темноте сумку, вытянул ее из-под картонной коробки и, взвешивая каждое слово, спросил:

— Где пес?

— Так у меня сука! Ты знаешь, Масюня сдохла. Околела, оседлав твои раздолбанные тапки, - в ее голосе появилось осуждение. - Она совсем отказалась от еды! Одну воду пила, а потом и от нее отказалась. Правда, Альфредик? Тапки я выбросила, мне от них нехорошо. Бедная собачка… Вот что я тебе скажу: женщине нельзя оставаться одной. Мне было так одиноко…. Не смотри на меня так! Я больна, больна!- зачем-то два раза пропела она, сорвав голос. Осипла.

— Я не слепой, вижу, что больна, — ответил я.

И подумал: я ведь не на курорте был! Но, подумав, сообразил (уникальный караван слов, синтаксическая чехарда), что был-то я именно на курорте, на черноморском побережье Кавказа. Даже купался и загорал на камешке (тут я ругнулся про себя).

Вмешался Альфред, который Петрович:

— Какая наглость – среди ночи врываться в чужое жилище, тревожить спящих людей! Дорогая, кто этот тип, что он себе позволяет?

На выдохе я его и подловил - всунул кулак в живот, но попал в пах, потому что нервничал, да и бугай он был здоровенный. Петрович осел, как теленок, оглушенный обухом, встал на карачки, постоял минуту в несуразной позе и расположился на осиротевшей собачьей рогожке. В штанах у него было что-то большое, по-бычьи огромное - он елозил рукой по ткани, пытаясь наладить комфорт между ног.

Я брезгливо вытер руку носовым платком, высморкался, потому что нервничал, а на его немой вопрос, просочившийся сквозь боль и страх, ответил:

— Чтобы соседям спать ночами не мешал, — и добавил, перепутав термины, потому что нервничал: — Понял за что, педофил?

Я переступил через распластанное тело, особо не церемонясь, прошелся по лицу шершавым днищем сумки (не хуже подошвы), и сумка, слегка забуксовав в области носа, оставила рыжий след на скуле. Вышел я очень тихо. Лифт тревожить не стал, спустился пешком. Я все еще нервничал...

Упругий ветер срывал лодочки липовых цветков, таская их в завихрениях и швыряя на землю; пахло медом и скорым дождем — край неба полыхал молниями. Я шел к маме, потому что запасной аэродром не сработал, основная база молчала — дома что-то основательно заклинило. Собаку было жалко...

Сомнамбулой передвигаясь по комнате, я невпопад отвечал на мамины вопросы, пока она стелила постель. Я лег и быстро уснул, а очнулся от чувства, будто в голове копошатся маленькие ласковые животные.

Горел израненный годами торшер; мама, склонившись надо мной, гладила мои волосы. Она любила меня всякого, прощала слабости, гордилась достоинствами, вытирала сопли, когда мне было невыносимо тяжело. Целуя мою выпроставшуюся руку, она повторялась в который раз, шепча нехитрую материнскую молитву:

— Ты хороший человек, поэтому несчастный; так бывает в жизни. Ты у меня самый красивый, самый честный, благородный и великодушный, — и сделав небольшую паузу, подыскав новые эпитеты, продолжала: — Ты самый добрый и справедливый, самый сильный и терпеливый...

А я зажмурился, и с каждым словом все больше сворачивался в калачик, пока не скрутился в бублик идеальной формы. И взял ноту, которую мама не смогла бы расслышать: у меня начиналась лихорадка, и я выл от боли. И ничего не отвечал, потому что возразить мне было нечего...

© Совенко Юрий, 2015

<<<Другие произведения автора
 
 

 
   
   Социальные сети:
  Твиттер конкурса современной новеллы "СерНа"Группа "СерНа" на ФэйсбукеГруппа ВКонтакте конкурса современной новеллы "СерНа"Instagramm конкурса современной новеллы "СерНа"
   
 
  Все произведения, представленные на сайте, являются интеллектуальной собственностью их авторов. Авторские права охраняются действующим законодательством. При перепечатке любых материалов, опубликованных на сайте современной новеллы «СерНа», активная ссылка на m-novels.ru обязательна. © "СерНа", 2012-2019 г.г.  
   
  Нашли опечатку? Orphus: Ctrl+Enter 
  Система Orphus Рейтинг@Mail.ru